Под конец перемены счет подначек достиг девятнадцати. На двадцатой Лизель взорвалась.
Это был Шмайкль, вернувшийся за добавкой.
— Ну чего ты, Лизель! — Он сунул книгу ей под нос. — Помоги, а?
И Лизель помогла — да еще как.
Она встала и взяла у него книгу, и — пока он улыбался через плечо другим мальчишкам —
швырнула книгу на пол и пнула его изо всех сил куда-то в промежность.
Да, как вы можете представить, Людвиг Шмайкль, конечно, сложился пополам и,
складываясь, еще получил в ухо. А когда упал, на него сели. И когда на него сели, он был
отшлепан, оцарапан и изничтожен девочкой, совершенно ослепленной гневом. Кожа у него была
такая теплая и мягкая. А ее кулаки и ногти, при том что малы, были так угрожающе тверды.
— Ты, свинух! — Ее голос тоже обдирал. — Ты засранец. А ну скажи по буквам «засранец»!
О, какие облака толклись и глупо собирались в небе.
Огромные жирные облака.
Темные и пухлые.
Сталкивались. Извинялись. Текли, пристраивались друг подле друга.
Дети сбежались, мигом, как… ну, как дети, привлеченные дракой.
Солянка из рук и ног, из
воплей и выкриков, все гуще окружала схватку. Все смотрели, как Лизель Мемингер задает
Людвигу Шмайклю небывалую трепку.
— Езус, Мария и Йозеф, — взвизгнув, выкрикнула какая-то девочка, — она его убьет!
Лизель не убила.
Но вполне могла.
Вообще-то ее остановило только одно — жалкое дергающееся лицо Томми Мюллера. Все
еще затопленная адреналином, Лизель заметила на этом лице улыбку — такую нелепую, что тут
же потянула Томми на пол и стала избивать теперь его.
— Ты чего? — заскулил Томми, и тогда, после третьей или
четвертой оплеухи и вытекшей
из носа мальчишки струйки крови, Лизель остановилась.
Стоя на коленях, она заглатывала воздух и слушала доносившиеся снизу стоны. Окинула
взглядом вихрь лиц слева и справа и объявила:
— Я не тупица!
Никто не возразил.
И лишь когда все вернулись в класс и сестра Мария заметила состояние Людвига Шмайкля,
схватка получила итог. Подозрение пало сначала на Руди, потом на нескольких других
мальчиков. Они постоянно заедались со Шмайклем.
— Руки, — поступил приказ каждому, но ни одной подозрительной пары не
обнаружилось. — Вот так раз, — пробормотала сестра Мария. — Не может быть.
Потому что,
разумеется, едва Лизель вышла вперед и показала руки, они все были в
Людвиге Шмайкле, уже буро засыхавшем.
— Коридор, — объявила сестра, во второй раз за день. Точнее, во второй раз за час.
На сей раз это не был малый коридорный «варчен». И не средний. На сей раз это был всем
«варченам» «варчен», прут обжигал раз за разом, так что Лизель целую неделю больно будет
сидеть. И ни одного смешка в классе. Скорее, безмолвный страх вслушивания.
После занятий Лизель возвращалась домой с Руди и остальными детьми Штайнеров. На
подходе к Химмель-штрассе чехардой мыслей на девочку накатил пик отчаяния: проваленное
чтение из «Наставления могильщику», изничтожение семьи, страшные сны,
все унижения дня
— и она расплакалась, съежившись в канаве. К этому все и шло.
Руди стоял рядом, глядя сверху вниз.
Пошел дождь, славный и обильный.
Курт Штайнер окликнул их, но ни один не пошевелился. Одна сидела на больном месте, под
сыплющимися кусками дождя, Другой стоял рядом, ждал.
— Ну почему же он умер? — спрашивала Лизель, но Руди ничего не делал; ничего не
отвечал.
Когда Лизель наконец выплакалась и
поднялась на ноги, Руди обнял ее одной рукой, как
делают закадычные друзья, и они зашагали домой. Никаких просьб о поцелуе. Ничего
подобного. Можете полюбить Руди за это, если хотите.
Только не пинай меня по яйцам.
Вот что он думал, только не сказал вслух. Прошло почти четыре года, прежде чем он
поделился с Лизель этой информацией.
А сейчас Руди и Лизель под дождем вышли на Химмель-штрассе.
Он был чокнутым, который выкрасил себя углем и покорял мир.
Она была книжной воришкой, оставшейся без слов.
Но поверьте,
слова уже были в пути, и когда они прибудут, Лизель возьмет их в руки, как
облака, и выжмет досуха, как дождь.