рационалистическое
чтение
(дарвинизм
и
эйнштейновский
релятивизм,
пересмотренные
и
доработанные Степлдоном в литературе гипотез) своей собственной
мифологии, то спиритуалистской тематики он полностью никогда не
отбрасывает. Тому свидетелями, с одной стороны, его последний рассказ
«Злочестный священник» (The Evil Clergyman, 1937), который снова
подхватывает
неотступно
преследующие
нарративные
схемы:
преступление героем границы запретного знания, сомнительность
личности, образы отчуждения и остранения; с другой стороны, его
последнее, незаконченное, письмо Дж. Ф. Мортону, где на пространстве в
несколько страниц обнаруживаешь весь круг основных забот писателя:
текущая суета в области науки (здесь астрономии), забавный, иронический
пересказ встречи с почитателем, который думает, что видел настоящий
«Некрономикон». На этом примере видно, что Лавкрафт хорошо отдавал
себе отчет в мистифицирующей стороне своего творчества. Наконец,
письмо заключает самая последняя из ссылок на одного художника, весьма
восхищавшего Лавкрафта, Николая Рериха
[23]
: «Лучше сюрреалистов,
правда, добрый старый Ник Рерих, чья забегаловка на углу Риверсайд-
Драйв и 103-й улицы — это одно из моих святилищ в зачумленной зоне.
Есть что-то в том, как он управляется с перспективой и атмосферой, что
наводит меня на мысль о других измерениях и иных порядках бытия —
или, по крайней мере, о воротах, ведущих туда. Эти фантастические
изваяния из камня в одиночестве высокогорных пустынь — эти зловещие,
почти одушевленные линии горных зубцов — и прежде всего эти
удивительные кубические строения, лепящиеся к обрывистым кручам и
подбирающиеся к заповедным игловатым пикам!»
[24]
Пусть даже, без сомнения, Лавкрафт не знал о пути эзотерика, а
именно розенкрейцера, пройденном Рерихом, удивительно, что он оказался
особенно восприимчив к той части творчества этого последнего — пейзажи
Тибета и Индии, — навеянной как раз его духовным поиском и
путешествиями по Дальнему Востоку. Дело происходит так, как если бы
Лавкрафт, убежденный материалист, обнаруживал на плане
поэтическом
духовную общность с тем подходом к реальности, который он, с другой
стороны,
непрестанно
клеймит,
но
молчаливо
признавая
его
завораживающую
силу,
необходимую
для
воплощения
«чувства
удивительности» (
sense of wonder
), которое остается основной, постоянно
подчеркиваемой целенаправленностью его художественной задачи.
Полемика о
правде
эзотерического языка Лавкрафта, возможно, еще
жива; она, в любом случае, выжила под видом некоторых литературных
мистификаций
[25]
. Между тем неясность по поводу эстетического выбора у
писателя продолжает существовать.
Если существует связь между эзотеризмом и фантастикой, вокруг идеи
знания о ней и следует размышлять. Там, где эзотеризм выдвигает себя как
источник
познания,
фантастическое
всего
лишь
последовательно
устанавливает ширмы между читателем и предполагаемым знанием (откуда
его свойство загадочности и
открытости
). Фантастическое — это,
возможно, то, что ускользает от всякого значения (
signification
).
Единственный ключ, какой оно нам вручает, как манера письма,
внутритекстуален по природе: это опознавание читателем,
инициированным
в жанр, сети обозначающих, кодирования (
encodage
), которое этот
последний призван расшифровать. Но суть фантастического еще и вне
кода, когда нарушается подразумеваемый договор между автором и
читателем, когда этот последний, захваченный врасплох, теряется в
поворотах смысла. В эту-то диалектику успокоительного узнавания и
томительной
«тревожащей
странности»
и
вписываются
наиболее
совершенные из текстов Лавкрафта.
Перевод с франц. Н. Бавиной
Do'stlaringiz bilan baham: |