* * *
Постепенно все становилось осязаемым и ясным. Неуверенность проходила, слова
рождались сами собой, и я уже не следил так внимательно за тем, что говорил. Я продолжал
пить и ощущал, как надвигалась большая ласковая волна, поднимая меня, как этот пустой
предвечерний час заполнялся образами и над равнодушными серыми просторами бытия вновь
возникали в безмолвном движении призрачной вереницей мечты. Стены бара расступились, и
это уже был не бар – это был уголок мира, укромный уголок, полутемное укрытие, вокруг
которого бушевала вечная битва хаоса, и внутри в безопасности приютились мы, загадочно
сведенные вместе, занесенные сюда сквозь сумеречные времена.
Девушка сидела, съежившись на своем стуле, чужая и таинственная, словно ее принесло
сюда откуда-то из другой жизни. Я говорил и слышал свой голос, но казалось, что это не я, что
говорит кто-то другой, и такой, каким я бы хотел быть. Слова, которые я произносил, уже не
были правдой, они смещались, они теснились, уводя в иные края, более пестрые и яркие, чем те,
в которых происходили мелкие события моей жизни; я знал, что говорю неправду, что сочиняю
и лгу, но мне было безразлично, – ведь правда была безнадежной и тусклой. И настоящая жизнь
была только в ощущении мечты, в ее отблесках.
На медной обивке бара пылал свет. Время от времени Валентин поднимал свой бокал и
бормотал себе под нос какое-то число. Снаружи доносился приглушенный плеск улицы,
прерываемый сигналами автомобилей, звучавшими, как голоса хищных птиц. Когда кто-нибудь
открывал дверь, улица что-то кричала нам. Кричала, как сварливая, завистливая старуха.
* * *
Уже стемнело, когда я проводил Патрицию Хольман домой. Медленно шел я обратно.
Внезапно я почувствовал себя одиноким и опустошенным. С неба просеивался мелкий дождик.
Я остановился перед витриной. Только теперь я заметил, что слишком много выпил. Не то
чтобы я качался, но все же я это явственно ощутил.
Мне стало сразу жарко. Я расстегнул пальто и сдвинул шляпу на затылок. «Черт возьми,
опять это на меня нашло. Чего я только не наговорил ей!»
Я даже не решался теперь все точно припомнить. Я уже забыл все, и это было самое худшее.
Теперь, здесь, в одиночестве, на холодной улице, сотрясаемой автобусами, все выглядело
совершенно по-иному, чем тогда, в полумраке бара. Я проклинал себя. Хорошее же впечатление
должен был я произвести на эту девушку. Ведь она-то, конечно, заметила. Ведь она сама почти
ничего не пила. И, прощаясь, она как-то странно посмотрела на меня.
– Господи ты боже мой! – Я резко повернулся. При этом я столкнулся с маленьким
толстяком.
– Ну! – сказал я яростно.
– Разуйте глаза, вы, соломенное чучело! – пролаял толстяк.
Я уставился на него.
– Что, вы людей не видели, что ли? – продолжал он тявкать.
Это было мне кстати.
– Людей-то видел, – ответил я. – Но вот разгуливающие пивные бочонки не приходилось.
Толстяк ненадолго задумался. Он стоял, раздуваясь.
– Знаете что, – фыркнул он, – отправляйтесь в зоопарк. Задумчивым кенгуру нечего делать
на улице.
Я понял, что передо мной ругатель высокого класса. Несмотря на паршивое настроение,
нужно было соблюсти достоинство.
– Иди своим путем, душевнобольной недоносок, – сказал я и поднял руку благословляющим
жестом. Он не последовал моему призыву.
– Попроси, чтобы тебе мозги бетоном залили, заплесневелый павиан! – лаял он.
Я ответил ему «плоскостопым выродком». Он обозвал меня попугаем, а я его безработным
мойщиком трупов. Тогда он почти с уважением охарактеризовал меня: «Коровья голова,
разъедаемая раком». А я, чтобы уж покончить, кинул: «Бродячее кладбище бифштексов».
Его лицо внезапно прояснилось.
– Бродячее кладбище бифштексов? Отлично, – сказал он. – Этого я еще не знал, включаю в
свой репертуар. Пока!.. – Он приподнял шляпу, и мы расстались, преисполненные уважения друг
к другу.
Перебранка меня освежила. Но раздражение осталось. Оно становилось сильнее по мере
того, как я протрезвлялся. И сам себе я казался выкрученным мокрым полотенцем. Постепенно я
начинал сердиться уже не только на себя. Я сердился на все и на девушку тоже. Ведь это из-за
нее мне пришлось напиться. Я поднял воротник. Ладно, пусть она думает, что хочет. Теперь мне
это безразлично, – по крайней мере она сразу поняла, с кем имеет дело. А по мне – так пусть все
идет к чертям, – что случилось, то случилось. Изменить уже все равно ничего нельзя. Пожалуй,
так даже лучше.
Я вернулся в бар и теперь уже напился по-настоящему.
IV
Потеплело, и несколько дней подряд шел дождь. Потом прояснилось, солнце начало
припекать. В пятницу утром, придя в мастерскую, я увидел во дворе Матильду Штосс. Она
стояла, зажав метлу под мышкой, с лицом растроганного гиппопотама.
– Ну поглядите, господин Локамп, какое великолепие. И ведь каждый раз это снова чистое
чудо!
Я остановился изумленный. Старая слива рядом с заправочной колонкой за ночь расцвела.
Всю зиму она стояла кривой и голой. Мы вешали на нее старые покрышки, напяливали на
ветки банки из-под смазочного масла, чтобы просушить их. На ней удобно размещалось все,
начиная от обтирочных тряпок до моторных капотов; несколько дней тому назад на ней
развевались после стирки наши синие рабочие штаны. Еще вчера ничего нельзя было заметить, и
вот внезапно, за одну ночь, такое волшебное превращение: она стала мерцающим розово-белым
облаком, облаком светлых цветов, как будто стая бабочек, заблудившись, прилетела в наш
грязный двор…
– И какой запах! – сказала Матильда, мечтательно закатывая глаза. – Чудесный! Ну точь-в-
точь как ваш ром.
Я не чувствовал никакого запаха. Но я сразу понял, в чем дело.
– Нет, пожалуй, это больше похоже на запах того коньяка, что для посетителей, – заявил я.
Она энергично возразила: – Господин Локамп, вы, наверное, простыли. Или, может, у вас
полипы в носу? Теперь почти у каждого человека полипы. Нет, у старухи Штосс нюх, как у
легавой собаки. Вы можете ей поверить. Это ром, выдержанный ром.
– Ладно уж, Матильда…
Я налил ей рюмку рома и пошел к заправочной колонке. Юпп уже сидел там. Перед ним в
заржавленной консервной банке торчали цветущие ветки.
– Что это значит? – спросил я удивленно.
– Это для дам, – заявил Юпп. – Когда они заправляются, то получают бесплатно веточку. Я
уже сегодня продал на девяносто литров больше. Это золотое дерево, господин Локамп. Если бы
у нас его не было, мы должны были бы специально посадить его.
– Однако ты деловой мальчик.
Он ухмыльнулся. Солнце просвечивало сквозь его уши, так что они походили на рубиновые
витражи церковных окон.
– Меня уже дважды фотографировали, – сообщил он, – на фоне дерева.
– Гляди, ты еще станешь кинозвездой, – сказал я в пошел к смотровой канаве; оттуда, из-под
форда, выбирался Ленц.
– Робби, – сказал он. – Знаешь, что мне пришло в голову? Нам нужно хоть разок
побеспокоиться о той девушке, что была с Биндингом.
Я взглянул на него:
– Что ты имеешь в виду?
– Именно то, что говорю. Ну чего ты уставился на меня?
– Я не уставился.
– Не только уставился, но даже вытаращился. А как, собственно, звали эту девушку? Пат…
А как дальше?
– Не знаю, – ответил я.
Он поднялся и выпрямился:
– Ты не знаешь? Да ведь ты же записал ее адрес. Я это сам видел.
– Я потерял запись.
– Потерял! – Он обеими руками схватился за свою желтую шевелюру. – И для этого я тогда
целый час возился в саду с Биндингом! Потерял! Но, может быть, Отто помнит? – Отто тоже
ничего не помнит.
Он поглядел на меня:
– Жалкий дилетант! Тем хуже! Неужели ты не понимаешь, что это чудесная девушка!
Господи боже мой! – Он воззрился на небо. – В кои-то веки попадается на пути нечто стоящее, и
этот тоскливый чурбан теряет адрес!
– Она вовсе не показалась мне такой необычайной.
– Потому что ты осел, – заявил он. – Болван, который не знает ничего лучшего, чем шлюхи
из кафе «Интернациональ». Эх ты, пианист! Повторяю тебе, это был счастливый случай,
исключительно счастливый случай – эта девушка. Ты, конечно, ничего в этом не понимаешь. Ты
хоть посмотрел на ее глаза? Разумеется, нет. Ты ведь смотрел в рюмку.
– Заткнись! – прервал его я. Потому что, напомнив о рюмке, он коснулся открытой раны.
– А руки? – продолжал он, не обращая на меня внимания. – Тонкие, длинные руки, как у
мулатки. В этом уж Готтфрид кое-что понимает, можешь поверить! Святой Моисей! в кои-то
веки появляется настоящая девушка – красивая, непосредственная и, что самое важное,
создающая атмосферу. – Тут он остановился. – Ты хоть знаешь вообще, что такое атмосфера?
– Воздух, который накачивают в баллоны, – ответил я ворчливо.
– Конечно, – сказал он с презрительным сожалением. – Конечно, воздух. Атмосфера – это
ореол! Излучение! Тепло! Тайна! Это то, что дает женской красоте подлинную жизнь, живую
душу. Эх, да что там говорить! Ведь твоя атмосфера – это испарения рома.
– Да замолчи ты! Не то я чем-нибудь стукну тебя по черепу! – прорычал я.
Но Готтфрид продолжал говорить, и я его не тронул. Ведь он ничего не подозревал о том,
что произошло, и не знал, что каждое его слово было для меня разящим ударом. Особенно, когда
он говорил о пьянстве. Я уже было примирился с этим и отлично сумел утешить себя; но теперь
он опять все во мне разбередил. Он расхваливал и расхваливал эту девушку, и скоро я сам
почувствовал, что безвозвратно потерял нечто замечательное.
Do'stlaringiz bilan baham: |