трудностям, сам не оставил бы своих маленьких роскошеств.
Наконец она встала и двинулась домой, но стоило завидеть на Мюнхен-штрассе вывеску
«STEINЕR — SCHNEIDERMEISTER», в ней всколыхнулся протест. Огорчение покинуло ее, и
девочку обуял гнев.
— Сволочь этот бургомистр, — прошептала Лизель, — а эта жалкая женщина. — Если
грядут трудные времена — разве не стоит хотя бы поэтому и дальше давать Розе работу? Но нет
— ей отказали. По крайней мере, решила Лизель, будут теперь сами стирать и гладить свое
чертово белье, как нормальные люди. Как бедняки.
Рука Лизель крепче сжала «Свистуна».
— Вот зачем ты дала мне книгу, — сказала Лизель, — из жалости — чтобы совесть не
мучила… — То, что книгу ей предлагали и раньше, дела не меняло.
Лизель развернулась, как в тот раз, давно, и решительно двинулась обратно к дому 8 по
Гранде-штрассе. Соблазн побежать был велик, но Лизель держалась, чтобы сберечь дыхание на
слова.
Вернувшись к дому, Лизель пожалела, что там нет самого бургомистра. Машина не ютилась
умело у тротуара — да оно, пожалуй, и к лучшему. Стой она там, не берусь сказать, что сделала
бы с нею Лизель в тот час противостояния богатых и бедных.
Прыгая через две ступеньки, Лизель подскочила к двери и заколотила в нее так, что заболел
кулак. Мелкие осколки боли ей очень понравились.
Несомненно, жена бургомистра опешила, снова увидев девочку. Ее пушистые волосы были
слегка влажными, а морщинки расплылись, когда она заметила на обычно безучастном лице
девочки несомненную ярость. Женщина открыла рот, но оттуда не вылетело ни звука, что
оказалось вообще-то кстати, потому что беседой владела Лизель.
— Думаете, — выпалила она, — откупиться от меня этой книгой? — Ее голос, хоть и
дрожал, вцепился женщине в горло. Блистающий гнев был плотен и лишал воли, но Лизель
продралась сквозь него. И рванулась дальше — туда, где ей пришлось вытирать слезы с глаз. —
Вы дали мне эту свинскую книжку и думаете, что теперь все будет хорошо, когда я приду и скажу
Маме, что от нас отказались последние? А вы будете сидеть тут в своем особняке?
Руки бургомистровой жены.
Повисли.
Лицо соскользнуло.
Лизель, однако, не унималась. Она брызгала слова прямо в глаза женщине.
— С вашим мужем. Сидеть тут. — Вот теперь Лизель озлобилась. Озлобилась и озлилась
так, что сама от себя не ожидала.
От слов раны.
Да, жестокость этих слов.
Лизель вызывала их из таких мест, которые открылись ей только сейчас, и швыряла в Ильзу
Герман.
— Да все равно, — сообщила она ей, — пора уже вам самим стирать ваше вонючее белье.
Пора вам признать, что ваш сын погиб. Его убили! Его задушили и разрезали на куски двадцать с
лишним лет назад. Или он замерз? Хоть так, хоть так — он умер! Он умер, а вы жалкая сидите
тут и дрожите в собственном доме, страдаете за это. Думаете, вы одна такая?
В тот же миг.
Рядом с нею возник брат.
Зашептал ей, чтобы умолкла, но сам-то он тоже умер, и слушать его не было резона.
Он умер в поезде.
Похоронили его в снегу.
Лизель взглянула на него, но не могла заставить себя умолкнуть. Пока не могла.
— А ваша книга, — продолжила Лизель. Она спихнула мальчика со ступеней, так что он
упал. — Она мне не нужна. — Лизель говорила уже тише, но все так же горячо. Она швырнула
«Свистуна» к тапочкам бургомистровой жены и услышала, как книга щелкнула о цемент. — Не
нужна мне ваша несчастная книга…
Тут у Лизель получилось. Она смолкла.
Теперь в ее горле стало голо. Ни слова окрест.
Брат, держась за колено, растворился.
После недоношенной паузы жена бургомистра подалась вперед и подняла книгу. Женщина
выглядела избитой и помятой, только на сей раз — не от улыбки. Лизель разглядела это у нее на
лице. Кровь стекала у нее из носа и лизала губы. Под глазами синяки. Раскрылись порезы, а к
поверхности кожи приливала россыпь ран. Все от слов. От слов Лизель.
С книгой в руке, выпрямляясь из поклона к сутулости, Ильза Герман опять завела было о
том, как ей жаль, но фраза так и не выбралась.
Ударь меня, думала Лизель. Ну, ударь же.
Ильза Герман не ударила ее. Просто попятилась в уродливое нутро своего прекрасного
дома, и Лизель опять осталась одна, цепляясь за ступени. Она боялась обернуться, ибо знала:
когда обернется, стеклянный колпак над Молькингом окажется разбит и она этому обрадуется.
Чтобы покончить с делом, Лизель еще раз перечитала письмо, и уже у калитки смяла его
как можно плотнее в комок и швырнула в дверь, будто камень. Не представляю, чего ожидала
книжная воришка, но бумажный комок, стукнувшись в мощную деревянную панель, прочирикал
к подножью крыльца. И упал к ее ногам.
— Так всегда, — подытожила Лизель, пинком отправляя письмо в траву. — Все без толку.
Возвращаясь домой, она представляла себе, что станется с бумажкой, когда пойдет дождь и
заново склеенный стеклянный колпак над Молькингом перевернется кверху дном. Лизель так и
видела это: слова растворяются буква за буквой, пока не исчезают совсем. Только бумага. Только
земля.
А когда Лизель вошла домой, Роза, как назло, была на кухне.
— Ну? — спросила Мама. — Где стирка?
— Сегодня не было, — ответила Лизель.
Роза подошла к столу и села. Она поняла. И вдруг показалась намного старше. Лизель
представила, как будет выглядеть Роза, если распустит волосы и они упадут ей на плечи. Серое
полотенце резиновых волос.
— Что ж ты там делала, свинюха малолетняя? — Фраза вышла онемелой. Мама не смогла
собрать во рту обычного яда.
— Это все из-за меня, — сказала Лизель. — Только из-за меня. Я оскорбила бургомистрову
жену, сказала, что хватит плакать над погибшим сыном. И обозвала ее жалкой. И потому они
тебе отказали. На. — Лизель взяла горсть деревянных ложек, высыпала на стол перед Розой. —
Выбирай.
Роза потрогала одну и взяла в руку, но в ход пускать не стала.
— Я тебе не верю.
Лизель разрывалась между досадой и изумлением. В кои-то веки ей отчаянно хотелось
получить «варчен», и не было возможности!
— Это я виновата.
— Нет, не ты, — сказала Мама — и даже встала и погладила Лизель по сальным немытым
волосам. — Я знаю, ты бы так не сказала.
— Я сказала!
— Ладно, сказала.
Выходя из кухни, Лизель услышала, как деревянные ложки брякнули обратно в железную
банку. А когда она дошла до своей комнаты, все ложки до единой, вместе с банкой, полетели на
пол.
Позже Лизель спустилась в подвал, где Макс Ванденбург стоял в темноте и, вероятнее всего,
боксировал с фюрером.
— Макс? — Затеплился свет — красной монетой, поплывшей в углу. — Можешь научить
меня отжиматься?
Макс показал и, помогая, несколько раз придержал ее торс, но, несмотря на хилый вид,
Лизель была сильной и неплохо управлялась с весом своего тела. Она не считала, сколько раз
отжалась в тот вечер в мерцании подвала, но мышцы у нее болели после этого несколько дней.
Она не остановилась, даже когда Макс сказал, что уже, наверное, хватит с избытком.
Перед сном Лизель с Папой читали, и Папа заметил, что с девочкой что-то не так. Впервые
за целый месяц он остался посидеть с ней, и, пусть немного, это утешило Лизель. Ганс
Хуберман каким-то образом всегда знал, что сказать, когда остаться, а когда оставить девочку в
покое. Может быть, Лизель была тем единственным, в чем Ганс был настоящим знатоком.
— Что — стирка? — спросил он.
Лизель помотала головой.
Папа не брился несколько дней и каждые две-три минуты потирал колючую щетину. Его
серебряные глаза были спокойными и плоскими, чуть теплыми — как всегда, если дело касалось
Лизель.
Чтение сошло на нет, Папа заснул. Лишь тогда Лизель заговорила о том, что хотела сказать
все это время.
— Папа, — прошептала она, — кажется, я попаду в ад.
Ее ногам было тепло. Коленям — холодно.
Она вспомнила те ночи, когда мочила постель, а Папа стирал простыни и рисовал ей буквы.
Сейчас его дыхание скользнуло над одеялом, и Лизель поцеловала его колючую щеку.
— Тебе надо побриться, — сказала она.
— Ты не попадешь в ад, — ответил Папа.
Несколько мгновений Лизель смотрела на его лицо. Потом легла, привалилась к Папе, и
они вместе заснули — глубоко под Мюнхеном, но где-то на седьмой грани игрального кубика
Германии.
Do'stlaringiz bilan baham: |