(с. 172)
Батюшков обладал редким даром: силою мечтательного воображения «оживлять» прошлое, приметы которого одухотворены в его стихах единым чувствованием. Созерцание развалин в ночной тишине незаметно переходит в мечтательное раздумье о людях, отважных воинах и свободолюбивых скальдах, и бренности всего земного:
Но всё покрыто здесь угрюмой ночи мглой,
Всё время в прах преобратило!
Где прежде скальд гремел на арфе золотой,
Там ветер свищет лишь уныло!
………………
Где вы, отважные толпы богатырей,
Вы, дикие сыны и брани и свободы,
Возникшие в снегах, средь ужасов природы,
Средь копий, средь мечей?
Погибли сильные!..……
(с. 174)[185]
Подобное восприятие далекого исторического прошлого не является данью моде, как это нередко встречается; оно внутренне присуще Батюшкову-поэту, что подтверждается другим аналогичным описанием, где впервые в русской лирике дана поэтическая «формула» «тайного» языка природы:
Природы ужасы, стихий враждебных бой,
Ревущие со скал угрюмых водопады,
Пустыни снежные, льдов вечные громады
Иль моря шумного необозримый вид —
Всё, всё возносит ум, всё сердцу говорит
Красноречивыми, но тайными словами,
И огнь поэзии питает между нами.
(«Послание И. М. Муравьеву-Апостолу», 1814–1815; с. 186)
Стихотворение «На развалинах замка в Швеции», несмотря на наличие в нем элементов других жанров (баллады, оды),[186]является все же элегией, той ее разновидностью, которую можно назвать исторической медитативной элегией.
Созерцательность, мечтательность, задумчивость, уныние, грусть, разочарование, сомнение — слишком общие понятия, в особенности когда речь идет о лирической поэзии; они наполняются разным психологическим содержанием, получающим различную окраску в зависимости от индивидуальности поэта. Мечтательность, например у сентименталистов (вернее у эпигонов этого направления), нередко была напускная, дань моде, излишне слезливая. В лирике Жуковского и Батюшкова мечтательность выступает в новом качестве, сочетаясь с элегической грустью, проникнутая философическим раздумьем, — поэтическое состояние, которое им обоим присуще внутренне. «В произведениях этих писателей (Жуковского и Батюшкова, — К. Г.), — писал Белинский, — …языком поэзии заговорили уже не одни официальные восторги. но и такие страсти, чувства и стремления, источником которых были не отвлеченные идеалы, но человеческое сердце, человеческая душа» (10, 290–291).
И Жуковский и Батюшков многим были обязаны Карамзину и сентиментализму, а также и «Арзамасу». В их мечтательности было много общего, но было и различие. У первого она носит преимущественно созерцательный характер с мистической окраской. У второго — мечтательность не «заменяется», как предполагал Белинский (6, 293), а сочетается с задумчивостью, — выражаясь словами самого Батюшкова, «задумчивостью тихой и глубокой».[187]
Батюшков писал и в прозе. Прозаические опыты Батюшкова отражают общий процесс поисков новых путей, стремление автора к жанровому многообразию (см. гл. 3).
Батюшков рассматривал свои прозаические опыты как «материал для поэзии». Он обращался к прозе главным образом для того, чтобы «писать хорошо в стихах».
Белинский невысоко ценил прозаические произведения Батюшкова, хотя отмечал их «хороший язык и слог» и видел в них «выражение мнений и понятий людей своего времени» (1, 167). В этом плане прозаические «опыты» Батюшкова оказали воздействие на становление стиля пушкинской прозы.[188]
Велики заслуги Батюшкова в обогащении русского поэтического языка, культуры русского стиха. В споре о «старом» и «новом слоге», в этом центральном вопросе общественно-литературной борьбы эпохи, имеющем более широкое значение, нежели проблема языка литературы, Батюшков стоял на позициях карамзинистов. Главными достоинствами «стихотворного слога» поэт считал «движение, силу, ясность».[189]В своем поэтическом творчестве он придерживался этих эстетических норм, в особенности последней — «ясности». По определению Белинского, он внес в русскую поэзию «правильный и чистый язык», «звучный и легкий стих», «пластицизм форм» (1, 165; 5, 551).
Белинский признавал «важное значение» Батюшкова для истории русской литературы, называл Батюшкова «одним из умнейших и образованнейших людей своего времени», говорил о нем как об «истинном поэте», одаренном от природы великим талантом. Тем не менее в общих суждениях о характере и содержании поэзии Батюшкова критик был излишне суров. Поэзия Батюшкова казалась Белинскому «узкой», излишне личной, бедной по содержанию с точки зрения ее социального звучания, выражения в ней национального духа: «Муза Батюшкова, вечно скитаясь под чужими небесами, не сорвала ни одного цветка на русской почве» (7, 432). Белинский никак не мог простить Батюшкову его увлечение «легкой поэзией» Парни (5, 551; 7, 128). В суждениях критика, возможно, сказалось и то обстоятельство, что он писал о Батюшкове как о предшественнике Пушкина, в связи с Пушкиным — и в оценках лирики Батюшкова критерием мог служить необъятный мир поэзии Пушкина.
Рано определился круг элегических дум Батюшкова. Он глубоко верил в силу изначальных «первых впечатлений», «первых свежих чувств» («Послание И. М. Муравьеву-Апостолу»), которым поэт не изменял в течение всей своей творческой жизни. Поэзия Батюшкова замыкается преимущественно кругом личностных переживаний, и в этом источник ее силы и слабости. На всем протяжении своего творческого пути поэт остался верен «чистой» лирике, ограничив ее содержание личной темой. Лишь Отечественная война 1812 г. дала взрыв патриотических настроений, и то ненадолго. К этому времени относится желание Батюшкова выйти из своего замкнутого мира излюбленных мотивов, расширить границы элегии, обогатить ее тематически опытом других жанров. Поиски шли в разных направлениях, но Батюшков достиг ощутимых результатов там, где не изменял своему природному дару поэта-элегика. Он создал новые разновидности жанра, которым было суждено в русской поэзии большое будущее. Таковы его элегии-послания и медитативные, философско-исторические элегии.
Раздумье, наряду с мечтательностью, всегда было свойственно внутреннему миру Батюшкова. С годами в его лирике раздумье «под бременем печали» все больше приобретает мрачный оттенок, слышатся «тоска сердечная», «душевная скорбь», все отчетливее звучат трагические ноты, и как бы своеобразным итогом раздумий поэта о жизни звучит одно из последних его стихотворений:
Ты знаешь, что изрек,
Прощаясь с жизнию, седой Мельхиседек?[190]
Рабом родится человек,
Рабом в могилу ляжет,
И смерть ему едва ли скажет,
Зачем он шел долиной чудной слез,
Страдал, рыдал, терпел, исчез.
Do'stlaringiz bilan baham: |