В центре, в середине этого мира, вернее, в зеркальном, перевернутом, вывернутом отражении этой среднестатистической середины — борец против системы. Он ушел в дворники, чистит снег во дворе высотного дома, где в подвале у него каморка с метлами, лопатами и скребками, а также чемодан с запрещенными книгами. Иногда он их читает, иногда стоит на голове, как йог, иногда молится перед иконами святых Гавриила и Евстратия, умученных от жидов, а иногда валяется на продавленной койке и бессмысленно разглядывает потолок.
Вопрос все тот же: что делать (если на вопрос «кто виноват?» уже ответили умученные святые).
Сесть в электричку — и ты в раю. Нос плоскодонки, уткнувшейся в островок кувшинок… брошенные в траве велосипеды с привязанными к рамам подушечками… заросли малины.
А если зима?
А если зима, то сесть опять-таки в электричку (промерзшую) и завалиться к знакомой, которая работает на мебельной фабрике в обивочном цехе. На работу она ездит далеко, встает рано, досыпает все в той же электричке, если удается захватить место, так что отгулы — тот же рай. Живет она в домике, занесенном снегом по самую крышу. Провести с ней в таком домике три дня блаженной истомы, после чего она скажет: «Если что… ты ничуть не обязан». И спросит: «Руфь, о которой ты говорил, — моавитянка? Она не еврейка? Боря, а моавитяне — русские?»
Я выбираю из разных повестей и рассказов Бежина эти скользящие зарисовки, летящие штрихи, мгновенные реплики, вроде бы не имеющие прямого отношения к той или иной «истории», а если имеющие, то не более чем отношение дальнего, общего плана к ближнему, крупному, — я их собираю вместе, чтобы было видно, во-первых, что это единая, связная картина, общий план; во-вторых, что этот общий план таит в себе «не явленную», однако хорошо ощутимую концепцию российской действительности, и, в-третьих, — именно эта общая картина позволяет понять смысл того сквозного драматичного сюжета, который проходит через все «истории», рассказанные Леонидом Бежиным.
Начинается сюжет с того самого ощущения, которое побуждает бежинского героя бежать из страны-цистерны: он обречен жить как все, и воспринимает эту перспективу с ужасом и отвращением. Виртуозная формулировка: «Быть похожим на счастливых». Чуть прямее: «Отдаться привычному покою несчастья». Или так: «Жизнь сама по себе, а счастье само по себе».
Можно жить в этом состоянии? Можно — если постоянно подавляешь в себе беспокойство, неясную тревогу и тот уже упомянутый вопрос, с которого у нас начинается всякое разбирательство (а иногда им и кончается): кто виноват?
Виноват тот, кто выбивается из общего тягла, вылезает из цистерны. Обычно это артист, художник, музыкант — в традиционно-светской ситуации. В традиционно-религиозной — это святой, канонизированный или самозваный — не важно. В глазах других это всегда счастливчик, на которого обычный обыватель смотрит у Бежина со смешанным чувством, где восторженное и почти рабское поклонение соединяется с завистью и ненавистью.
Спасаясь от невыносимого комплекса неполноценности, бежинский герой избирает (или, лучше сказать, изобретает) позицию, которой нельзя отказать в изощренности: это обернутая в самоуничижение гордыня. «Приватный наблюдатель, эдакий хитрец с улыбочкой, себе на уме». Всмотревшись в эту улыбочку, иной счастливчик скажет: «Ах, вот он кто, мой наблюдатель», — разгадав секрет, заключающийся в том, что человек, не умеющий быть счастливым, решает стать тайным дирижером чужого счастья, его неузнаваемым устроителем.
В сущности, это довольно дерзкая попытка соперничать со Вседержителем судеб, и «наблюдатель» про себя это знает. Или смутно чувствует.
Отсюда — разлитое в прозе Бежина двойное видение. Человек ест, пьет, разговаривает, интригует, влюбляется, очаровывается, разочаровывается, а каким-то потайным уровнем сознания допытывается: что же все это значит?
Это особенно ясно у Бежина во время диалогов, вернее, по ходу ремарок.
«Дай! — потребовала Нина Евгеньевна, протягивая руку и отворачиваясь в знак какой-то особой брезгливости…
— Нет-нет, это я в другом смысле. — Кузя округлил глаза с отчаянием, которое одно могло донести до матери другой смысл…»
Сквозной мотив: «сказав одно, намекнуть совсем на другое».
Шире: на что ни взглянуть — непременно заподозрить «другое». Вечно хочется «чего-то иного, далекого, несбыточного». Старая добрая русская мечта — сбежать туда, где нас нет. На край света! В Опоньское царство! Куда угодно закатиться — из этой цистерны, бетономешалки, колдобины!
Позвольте, но вот исторические декорации меняются. Пока было завинчено, все помыслы летели за кордон. А теперь — пожалуйста! Лети собственной персоной! Вот тебе билет.
«Когда самолет поднялся, Ляля вдруг поймала себя на том… что она дерево, с корнями вырванное из земли… (Сейчас Бежин успокоит ее и нас финальной фразой.)… но, чем выше подымался самолет, тем спокойнее ей становилось».
Ей — спокойнее, нам — нет. Потому что человек, меняя место, все равно несет с собой все то, что изнутри определяет его состояние. Искорка у него там или «червячок»… Даже и с успехом меняя вокруг себя ситуацию, человек от себя самого спастись не может. Всякое изменение ситуации начинается внутри души. Пока существовала советская власть, можно было «тешиться и смутами, и путчами, и баррикадами». Но потом «у сказочного великана, сплотившего нерушимым союзом великую Русь, подломились глиняные ноги, и он рухнул, ударившись медным лбом о камни так, что из глаз искры посыпались и от этих искр занялось…».
Оттенок злорадства в этой метафоре (которая за шестьдесят лет до бежинской героини была, между прочим, озвучена господином Гитлером) побуждает меня договорить: это у вас «занялось», милая Ляля, это у вас посыпались искры и это у вас должно теперь обнаружиться то, что было скрыто за смутами, путчами и баррикадами.
Бежин и показывает, что именно обнаружилось. Жажда и ожидание чуда — вот «новоявленный образ», который дремал в душе «неискушенного очевидца», «приватного наблюдателя», дворника-диссидента, стоявшего на голове. Пала Держава, грохнулся советский великан, освободилась из его темницы «мудрая дева по имени Россия», и что же?
А то, что, оборачиваясь на «темницу», мудрая дева, вернувшаяся в лоно Церкви, вдруг соображает, что союз нерушимый был создан не по образцу русской государственности (это какой? Киевской? Новгородской? Московитской? — Л. А.), а по образцу официальной православной церковности с ее Синодом (надо думать, это Политбюро ЦК КПСС. — Л. А.), анафемами, преследованием еретиков (проницательный религиовед, Леонид Бежин подсказывает замечательное определение: «марксистский приход». — Л. А.), и поскольку его герои, чудом освобожденные из советской темницы, на развалинах этой темницы продолжают ждать чуда, он разворачивает перед ними некоторые возможные в данной «истории» варианты воцерковления.
Do'stlaringiz bilan baham: |