* * * ПОЛОЖЕНИЕ ГАНСА И РОЗЫ ХУБЕРМАН* * *
И вправду очень скользкое.
Более того — пугающе скользкое.
Когда в предутренний час в ваше местопроживание у самой колыбели фашизма явится
еврей, вам, скорее всего, станет в высшей степени неловко. Тревожно, недоверчиво, паранойно.
Тут все играет свою роль, все ведет к ползучему подозрению: последствия окажутся не самые
благостные. Страх лоснится. В глазах он безжалостен.
Удивительную вещь стоит отметить: хотя этот переливающийся радугой страх так и тлел в
темноте, они как-то сумели не впасть в истерику.
Мама отослала Лизель:
— Bett, Saumensch. — Голос спокойный, но твердый. Крайне необычно.
Через несколько минут вошел Папа и откинул покрывало на пустующей кровати.
— Alles gut, Лизель? Все в порядке?
— Да, Папа.
— Как видишь, у нас гость. — Лизель едва могла разглядеть в темноте рослость Ганса
Хубермана. — Сегодня он будет спать здесь.
— Да, Папа.
Еще через несколько минут в комнате был Макс Ванденбург, бесшумный и бесцветный.
Этот человек не дышал. Не двигался. И все же как-то перетек с порога на кровать и оказался под
одеялом.
— Все в порядке?
Это снова Папа — теперь он обращался к Максу.
Ответ Макса порхнул с губ, затем пятном плесени расплылся на потолке. Так ему было
стыдно.
— Да. Спасибо. — И он сказал это еще раз, когда Папа занял свое обычное место на стуле у
кровати Лизель. — Спасибо.
Прошел еще час, пока Лизель наконец не заснула.
Она спала прочно и долго.
В полдевятого утра с минутами ее разбудила рука.
Голос на конце руки сообщил, что сегодня она не пойдет в школу. Будем считать, заболела.
Проснувшись окончательно, Лизель разглядывала незнакомца в кровати напротив. Из-под
одеяла виднелось лишь кособокое гнездышко волос на макушке, и — ни звука, будто человек
даже спать приучил себя тише прочих. С великой осторожностью Лизель прошагала вдоль
спящего, выходя за Папой в коридор.
Впервые за все время и кухня, и Мама дремали. Стояла какая-то ошеломленная,
предначальная тишина. К облегчению Лизель, продлилась она лишь пару минут.
Появились еда и звук ее поедания.
Мама объявила повестку дня. Усевшись у стола, она сказала:
— Слушай, Лизель. Папа тебе сегодня кое-что скажет. — Дело нешуточное — Роза даже не
сказала «свинюха». Личный подвиг самоограничения. — Он поговорит с тобой, а ты слушай.
Поняла?
Девочка еще не успела проглотить.
— Поняла, свинюха?
Уже лучше.
Девочка кивнула.
Когда Лизель вернулась в спальню забрать одежду, тело на второй кровати повернулось на
другой бок и свернулось калачиком. Оно больше не было прямым бревном — вроде буквы «Z»,
оно пролегло из угла в угол кровати. Зигзагом через постель.
Теперь в усталом свете Лизель увидела его лицо. Рот у чужака открылся, а кожа была цвета
яичной скорлупы. Щеки и подбородок укрывала щетина, а уши твердые и плоские. Маленький,
но кривой нос.
— Лизель!
Она обернулась.
— Пошевеливайся!
И она пошевелилась — в ванную.
Переодевшись и выйдя в коридор, она поняла, что идти предстоит недалеко. Папа стоял у
двери в подвал. Он очень слабо улыбнулся, зажег лампу и повел ее вниз.
Среди кип свернутой холстины, в запахе краски Папа велел ей располагаться поудобнее. На
стене пламенели слова, пройденные ими когда-то.
— Мне надо тебе кое-что объяснить.
Лизель села на стопку холстин метровой высоты. Папа — на пятнадцатилитровую банку с
краской. Пару минут он подбирал слова. Когда те явились, он встал на ноги, чтобы их
произнести. Потер глаза.
— Лизель, — начал он тихо. — Я не знал точно, что это все случится, и потому не говорил
тебе. Про меня. Про того человека наверху. — Папа прошелся из угла в угол, свет лампы умножал
его тень. Свет превращал Папу в великана, туда-сюда мотающегося по стене.
Когда он остановился, тень нависла за ним, наблюдая. Всегда ведь кто-то наблюдает.
— Знаешь мой аккордеон? — спросил Папа и повел рассказ.
Он рассказал о Первой мировой войне и об Эрике Ванденбурге, о поездке к вдове павшего
солдата.
— Малыш, который в тот день зашел в комнату, — тот человек наверху. Verstehst?
Понимаешь?
Книжная воришка сидела и слушала историю Ганса Хубермана. Та длилась добрый час, а
потом настал момент истины, который требовал весьма очевидной и непременной лекции.
— Теперь слушай, Лизель. — Папа заставил ее встать и взял за руку.
Они стояли лицом к стене.
Темные силуэты и пропись слов.
Папа держал ее пальцы крепко.
— Помнишь день рождения фюрера, когда мы вечером возвращались с костра? Помнишь,
что ты мне обещала?
Девочка подтвердила. Стене она сказала:
— Что не выдам тайны.
— Точно. — Между взявшимися за руки тенями по стене разбрелись намалеванные слова:
сидели у них на плечах, лежали на головах и свисали с локтей. — Лизель, если ты кому-нибудь
расскажешь про человека наверху, мы все окажемся в большой беде. — Ганс шел по тонкой
проволоке: нужно было напугать Лизель, чтобы она оставалась нема как могила, но и успокоить,
чтобы не перенервничала. Он выдавал ей фразу за фразой и следил металлическими глазами.
Отчаяние и безмятежность. — Самое малое — это нас с Мамой заберут. — Ганс явно боялся,
что сейчас слишком перепугает девочку, но он рассчитал риск и решил, что лучше пересыпать
страха, чем недосыпать. Согласие девочки должно быть абсолютным и непреложным.
Под конец Ганс Хуберман поглядел на Лизель Мемингер и удостоверился, что она ничего не
упустила.
Он огласил ей список последствий.
— Если ты кому-нибудь скажешь про того человека…
Учительнице.
Руди.
Да неважно кому.
Важно, что в любом случае это будет наказуемо.
— Во-первых, — сказал Папа, — я заберу все твои книги до одной — и сожгу. — Это
жестоко. — Я брошу их в печь или в камин. — Папа, конечно, вел себя как тиран, но так было
нужно. — Поняла?
Потрясение пробило в ней дырку — очень ровную, очень аккуратную.
Навернулись слезы.
— Да, Папа.
— Дальше. — Нужно было оставаться твердым, и для этого пришлось напрячься. — Тебя
заберут от меня. Ты этого хочешь?
Лизель уже плакала вовсю:
— Nein.
— Хорошо. — Пальцы Ганса крепче сжали ее руку. — Того человека заберут, а может — и
нас с Мамой тоже, и мы никогда, никогда не вернемся.
Это подействовало.
Девочка стала всхлипывать так неудержимо, что Папе смертельно захотелось прижать ее к
себе и крепко обнять. Он не стал. Вместо этого сел на корточки и заглянул ей прямо в глаза. И
выпустил на волю самые тихие слова своей речи.
— Verstehst du mich? Ты понимаешь меня?
Девочка кивнула. Она плакала, и теперь Папа, разгромленный, сломленный, обнял ее в
крашеном воздухе и керосиновом свете.
— Понимаю, Папа. Правда.
Папино тело заглушило ее голос, и они сидели так еще не одну минуту — Лизель со
стиснутым дыханием и Папа, гладивший ее по спине.
Наверху, когда они вернулись, Мама сидела на кухне одинокая и задумчивая. Заметив их, она
встала и поманила Лизель — она разглядела высохшие дорожки слез. Роза привлекла девочку к
себе и навалила на нее свое типичное зазубренное объятье.
— Alles gut, Saumensch?
Ответ был не нужен.
Все было хорошо.
Но и ужасно тоже.
СПЯЩИЙ
Макс Ванденбург спал три дня.
В иные отрывки этого сна Лизель рассматривала его. Можно сказать, на третий день это
стало у нее навязчивой идеей — проверять его, смотреть, дышит ли. Теперь она уже могла
толковать его признаки жизни: движения губ, сгущение бороды, едва заметные колыхания
хвороста волос на голове, подергивавшейся во сне.
Лизель часто над ним нависала, и ее посещала убийственная мысль: вдруг он только что
проснулся и сквозь щелочку между веками видит ее — подсматривает, как она подсматривает.
Мысль оказаться застигнутой томила и подхлестывала ее одновременно. Она ужасалась. И
желала этого. И лишь когда до нее доносился Мамин оклик, Лизель заставляла себя оторвать
ноги от пола, одновременно успокаиваясь и досадуя, что не увидит, как человек проснется.
Иногда, ближе к концу этого сонного марафона, Макс разговаривал.
Шелест перечисляемых имен. Список.
Исаак. Тетя Руфь. Сара. Мама. Вальтер. Гитлер.
Родные, друг, враг.
Они все были с ним под одеялом, и однажды он будто бы заспорил с собой.
— Nein, — прошептал он. И повторил семь раз: «Нет».
Подсматривая, Лизель уже отметила кое-какое сходство между собой и незнакомцем. Они
оба появились на Химмель-штрассе в смятении. Обоих донимали сновидения.
Когда пришло время, Макс проснулся с неприятным восторгом непонимания. Рот его
открылся через секунду после глаз, и он сел — прямой, как угольник.
— Ай!
Заплатка голоса соскользнула с губ.
Он увидел над собой перевернутое вверх тормашками лицо девочки — досадливый миг
неузнавания, он потянулся к памяти: точно расшифровать, где и когда он сейчас сидит. Через
пару секунд он сумел почесать голову (шорох растопки) и посмотрел на девочку. Движения у
него выходили расколотые, а глаза, раз уж теперь открылись, оказались карими и топкими.
Густыми и вязкими.
Безотчетным движением Лизель подалась назад.
Слишком медленно.
Чужак вытянул руку, и его пальцы, согретые постелью, сомкнулись у Лизель на запястье.
— Прошу вас.
Его голос тоже зацепился за нее, будто ногтями. Чужак вдавил его ей в мякоть.
— Папа! — Громко.
— Прошу вас! — Робко.
Был предвечерний час, серый и мерцающий, но в комнату разрешалось проникнуть лишь
свету грязноватого окраса. Только его пропускала ткань штор. Если вы оптимист, представьте его
бронзовым.
Войдя, Папа сразу остановился в дверях и увидел цепляющиеся пальцы Макса Ванденбурга
и его отчаянное лицо. И то и другое висло на руке Лизель.
— Смотрю, вы познакомились, — сказал Папа.
Пальцы Макса начали остывать.
Do'stlaringiz bilan baham: |